[indent] Она стояла на аллее с сеткой в руках и мрачно пинала носком серых туфель камень: рядом на скамейке сидел с вчерашней газетой в руках седой дед, держал крепко деревянную трость и вслух читал новости – "в Хабаровске разбился самолет, погибло двадцать два человека", поглядывал на Варю и водил в воздухе пальцем, двигая губами, покрытыми седыми усами, приговаривая: «Что же это, стало быть, творится: войны нет, а люди умирают», но Варя его не слушала – только хмыкнула равнодушно и уплелась дальше, постукивая маленькими каблуками по аллее и путая ноги в черной сетке для продуктов. За спиной шумели дети, и в шуме этом она больше находиться не могла – он ей раз за разом напоминал шум другой, токсичный и болезненный, всплывающий со дна тошнотворной памяти, где жили лица темно-серых дьяволов в немецких мундирах.
[indent] Сильный запах хлорки плотным облаком стоял на лестничной площадке, когда она поднималась вверх. Неприятно скривившись, мыслями Варя вмиг оказалась на больничной койке, где не единожды просыпалась на войне, где пахло также резко хлоркой, йодом и спиртом, и глаза, привыкшие к мраку, также больно жгло, если случайно посмотреть в окно. Вне пределов квартиры Варя пряталась от Егора, вне пределов внешнего мира она пряталась от прошлого, всматриваясь в него через покрытое пылью окно, глядя на верхушки деревьев и крыши домов, и смотрела на них долго, выглядывая проплывающие мимо серые облака и лица, которые она в них видела. Лица родные и чужие, мертвые, пустые, и своё иногда находила, когда на отражение натыкалась случайно, резко отворачиваясь от него и долго глядя в пол, высматривая там что-то неопределенное, но лишь бы не себя и не их. Но они приходили к ней, раз за разом, и долго гудели острой болью в обоих висках, и будто бы снова всё оживало – всё мертвое и грязное.
| [indent] Темно-серые дьяволы в немецких мундирах склонились над ней, всматриваясь в рыхлую землю – одна из немногих, она лежала под грудой чернозема и битых камней, и едва дышала, затаившись на те вечные тридцать две минуты, что они искали выживших, вспарывая брюшные полости тем, кто умирал, других же грубо подхватывая под локоть и вытаскивая из окопов, грязных и разбитых, загоняя их позднее в эшелоны военнопленных. Тяжелыми маршевыми сапогами, дьяволы из вермахта шагали по её животу, втаптывая её глубже в землю, и боль пронзала её от самых пяток до макушки, и она молилась только об одном: выключиться прежде чем это случится. Она не слышала больше своего дыхания, оно, кажется, остановилось в тот миг, когда один из дьяволов заметил среди груды чернозема серые глаза, и долго смотрел на них своим, налитым кровью поросячьим взглядом, то ли высчитывая, хватит ли у него пуль, то ли выжидая, моргнет ли она [жива ли она], но не дождался: поднял голову вверх, когда его окликнули, глянул в последний раз и ушел. Сердце резко сжалось, серое пыльное небо над головой поплыло на юго-запад, и она закрыла глаза, не чувствуя ни рук, ни ног, и решила было, что в ту секунду умерла. И умирала ещё сотню раз, когда вагон катился с глинистых холмов; когда налитые кровью глаза закрывались, истоптанные маршевыми немецкими сапогами жизни проваливались, как мертвые тела в болота, и никогда уже не выбирались из места, где всё кончается; когда душа её делилась на призрачные, мглистые клочья, кусками развевалась по ветру, палец нажимал на курок и следующий подонок мертвым мясом падал на землю, становясь жратвой для свиней и червей, становясь ничем. | |
[indent] Она открыла дверь, возвращаясь из продуктового магазина – несла в черной сетке бутылку кефира, белый нарезной батон и триста грамм докторской колбасы – ей казалось, что так она могла быть хоть немного полезной. Кефир, кажется, был просроченным – продавщица хриплым голосом предупреждала её об этом, но Варя кивнула ей всё равно и та продолжила наполнять сетку, не осуждала, не махала головой укоризненно – каждый день мимо её прилавка такие проходят и кивают, безразлично соглашаясь и даже не слушая внимательную продавщицу – что она там сказала? кефир просроченный? – отрешенные и безразличные, их сейчас много таких было. Чайник шумно гудел, когда она вошла, и Варя скривилась неприятно, вслед за чайником загудели в её голове всё те же голоса, она проглотила плотный комок в горле и вошла на кухню, наткнувшись взглядом на Егора, когда тот стоял у окна, выкуривая в форточку очередную сигарету, и срочно опустила взгляд. Быстро поставила на стол сетку с продуктами и отвернулась, опуская руки под струю холодной воды, намывая их земляничным мылом. – О чем? – намеренно спокойно спрашивает Варвара, наперед зная, что ни один его ответ ей не понравится.
[indent] Она уже давно пряталась от Егора, чтобы он не видел её теперешнюю – не было в ней ничего от прошлой Вари, не было в ней больше жизни, а была только грязь и кровь. И что-то на дне последнего ошметка её души твердило ей держаться подальше: уберечь его от этой грязи, не дать ей выплеснуть её из берегов, которые она крепко держала, как в запаянной бочке. И триста девять дьяволов, и смерть, и кровь, и землю, килограммами проглоченную на войне, будто из неё она теперь состояла. Закрутила кран и отошла от раковины, приближаясь к плите: рядом с чайником, поставленным Егором, стояла маленькая кастрюля, а в ней точно каша из топора – неведомая грязеподобная жижа, которую можно было решиться употребить только если здоровье позволяет переваривать жженую резину. Поднимая в воздух крышку, Варя принюхалась к ней ещё раз – боялась подойти к своему творению, приготовленному ещё утром, и намеренно продолжила вопрос, чтобы не дождаться правильного ответа. – О том, что манка не должна быть черной? – спрашивает Варя, лишь бы он не начал говорить, что хотел. Она никогда не умела и не училась готовить – ни до войны, когда мыслями и мечтами жила в уголовных делах, ни на войне, конечно, ни после, всегда считая это пустым. Высыпала в кастрюлю почти полстакана молотого перца – а сколько нужно? – и ждала, пока вода закипит, выключив газ только когда в кухне запахло горелым. Никогда не умела это делать и не хотела уметь.
[indent] Варвара накрыла кашу крышкой – к черту её, выдвинула из-под стола табуретку и опустилась на неё, всё ещё не глядя на Егора. Его вопрос плотной дымкой стоял в воздухе, как и запах сигарет, и она вдыхала его, мысленно лавируя между тем, чтобы подорваться с табуретки и сбежать, и тем, чтобы остаться и ответить. Егор ещё не говорил об этом вслух, но она уже знала, что будет дальше. Чувствовала, что однажды он устанет от холодных, брошенных в пустоту фраз, от запертых на первое время специально на ночь дверей, чтобы ничего не объяснять, от намеренного избегания встреч, от пряток в длинных коридорах и от отсутствия разговоров, пусть даже таких, как сейчас – молчаливого ожидания приговора по разным углам одной кухни. Думает, что лучше бы скрыться, лучше бы сбежать и ничего не отвечать, сохраняя стабильное теперь равнодушие. Меньше всего на свете ей хотелось впускать внутрь Егора, слишком сильным был страх, что его, единственную Варину нить к прошлому, доброму и светлому, поглотит тьма, теперь её населяющая.
[indent] Чаще всего её сны были уродливыми, но иногда ей снились красивые воспоминания – яркие, живые, наполненные красками дни из прошлой жизни, из вчерашнего дня, которое от них ушло. Их первые тайные встречи, одно на двоих волнение, которое они переживали вместе, Варины смущенные взгляды, её тонкие пальцы, переплетенные с его, как она расплывалась в чувствах, копившихся голодным волнением в глубине живота, морозящей дрожью; их поцелуи, сначала мягкие и быстрые, а затем долгие и тяжелые, и её нежелание от него отстраняться, всё крепче к нему прижимаясь, жадно оставляя на его спине следы от тонких пальцев. Эти сны были редкими, но самыми прекрасными в её теперешней жизни, и ей хотелось, чтобы они перестали быть лишь снами, но Варя знала – больше в ней не было былой нежности и любви, её прошлое осколками разбилось под маршевыми немецкими сапогами и сердце больше не будет биться, как тогда, сейчас оно будто мертвое, и она будто мертвая, и всё вокруг, кроме него.
[indent] - Если хочешь уйти – иди. Я никого держать не буду, - Варя боялась, что однажды этот день настанет. Что Егор встретит кого-нибудь ещё, полюбит и уйдет, оставит её здесь одну с темно-серыми дьяволами, живущими в ней десятками мертвых голосов. Ни за что на свете она не станет просить его остаться и даже согласится – ему так будет лучше, всем так будет лучше – жить с ней сейчас невыносимо, и она сама стала невыносимой, черной и черствой, как довоенный сухарь, и где угодно ему будет лучше, лишь бы не с ней.